Все темы по истории России с древнейших времен с ответами на большинство вопросов.

  
      
Почему Запад против России?
Правило жизни по-русски: Пирамида или крест? Новая книга
  

Новости медицины и общественной жизни, бесплатные рефераты и курсовые. Интересные факты и полезная информация.


Карта сайта поможет найти более 500 тем для написания докладов, рефератов и курсовых
 

Н.И.Пирогов

НИКОЛАЙ ПИРОГОВ. ЖИЗНЬ, НАУЧНАЯ И ОБЩЕСТВЕННАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ.

ГЛАВА I

Раннее детство. Домашняя обстановка. Обучение азбуке по карикатурам на французов. Раннее чтение. Первые учителя.  Пансион Кряжева. Разорение семьи Пироговых. Совет Е. О. Мухина. Поступление в университет.

ГЛАВА II

Московский университет 20-х годов. Профессора, студенты. Десятый номер. Смерть отца. Окончательное разорение семьи. Предложение Е. О. Мухина записаться в профессорский институт. Выбор хирургии своею специальностью.  Лекарский экзамен. Петербург. Экзамен в Академии наук. Отправка в Дерпт.

ГЛАВА III

Приезд в Дерпт. В. М. Перевощиков, наблюдатель за “профессорскими” студентами. Семейство профессора Мойера. Научные занятия. Получение золотой медали. Докторский экзамен. Поездка в Москву. Диссертация. Отъезд за границу и тамошние занятия. Влияние Лангенбека. Возвращение в Россию. Болезнь в Риге. Приезд в Дерпт. Потеря кафедры в Москве.

ГЛАВА IV

Предложение Мойера. Поездка в Петербург и петербургские впечатления. Выбор в экстраординарные профессора Дерптского университета. Пирогов — профессор и клиницист. “Анналы хирургической клиники”. Отношения со студентами.  Поездка в Париж. “Чингисхановы нашествия” на Ригу и Ревель. Ученые труды дерптского периода.

ГЛАВА V

Хлопоты о переводе в Петербург. Проект учреждения кафедры госпитальной хирургии. Перевод в Санкт-Петербургскую медико-хирургическую академию. Буцефалова глупость. Медицинская комиссия при министерстве народного просвещения. Устройство анатомического института. Музей патологической анатомии. Исследования об анестезировании. Командировка на Кавказ. Первая аудиенция у Великой княгини Елены Павловны. Холера в Петербурге. Ученые труды петербургского периода.

ГЛАВА VI

Стремление Пирогова на театр военных действий. Проект Великой княгини Елены Павловны. Община сестер милосердия. Отъезд Пирогова в Крым. Прибытие в Севастополь. Раненые под Балаклавой и Инкерманом. Введенная Пироговым система сортировки раненых. Докладная записка главнокомандующему Горчакову. Второе бомбардирование Севастополя. Главный перевязочный пункт в Дворянском собрании. Отъезд Пирогова в Петербург. Вторичный приезд в Крым. Деятельность в Симферополе. “Начала общей военно-полевой хирургии”.

ГЛАВА VII

“Морской сборник”.  “Вопросы жизни”.  Назначение попечителем в Одессу. Первое посещение нового попечителя.  Отношение к учителям и ученикам. Литературные беседы. Популярность Пирогова среди гимназистов.  Попечитель-доктор. Ришельевский лицей. Сотрудничество в “Одесском вестнике”.  “Быть и казаться”.  Причины оставления Одессы.

ГЛАВА VIII

Приезд в Киев. “Правила о проступках и наказаниях учеников гимназий”.  Отчет о следствиях введения правил.  Университет и студенты. Университетский вопрос в статьях Пирогова. Воскресные школы. Циркуляры по учебному округу. Прощание Киевского учебного округа со своим попечителем. Пирогов — мировой посредник. Командировка от министерства народного просвещения за границу. Письма в “Голос”.  Удаление в деревню.

ГЛАВА IX

Жизнь в деревне. Хирургическая практика. Осмотр военно-санитарных учреждений в франко-прусскую войну (1870). Осмотр военно-санитарных учреждений в русско-турецкую войну (1878). Юбилейное торжество в Москве. Болезнь и смерть. Заключение.


ГЛАВА I

Раннее детство. Домашняя обстановка. Обучение азбуке по карикатурам на французов. Раннее чтение. Первые учителя.  Пансион Кряжева. Разорение семьи Пироговых. Совет Е. О. Мухина. Поступление в университет.

13 ноября 1810 года у казначея московского провиантского депо Ивана Ивановича Пирогова происходило весьма частое в его семейной жизни торжество: у него родился тринадцатый ребенок, мальчик Николай, будущий “хирург-мыслитель”. “Мал бех в братии моей и юнейший в доме отца моего”,— говорит по этому поводу в своих “Записках” сам Николай Иванович.

Родители Пирогова жили в то время в собственном домике в приходе Троицы, в Сыромятниках. Через два года, во время нашествия французов, семья Пироговых, как и остальное население Москвы, должна была бежать из города; Пироговы поехали во Владимир. По возвращении в Москву отец Пирогова построил новый дом.

Обстановка, в которой протекало детство Пирогова, была чрезвычайно благоприятна. Отец его был отличный семьянин; он, как и мать, горячо любил детей. Средства к жизни были более чем достаточны — отец сверх порядочного по тому времени жалованья занимался еще и ведением частных дел. Вновь отстроенный дом был просторный и веселый, с небольшим, но хорошим садом, цветниками, дорожками. Отец, любитель живописи и сада, разукрасил стены комнат и даже печки фресками какого-то доморощенного живописца, а сад — беседочками и разными садовыми играми. В саду были кегли, игры в крючки и кольца. Нет ничего удивительного, что Пирогов с живостью и удовольствием вспоминает о своем детстве и говорит, что жизнь его ребенком до 13 лет была весела и привольна, а потому не могла не оставить одни приятные воспоминания.

Такая жизнь давала ребенку возможность свободно развиваться, и результатом ее было то, что мальчик в шесть лет выучился грамоте — шутя, по карикатурам на французов, изданным в виде азбуки в картинках. Научившись читать, мальчик набросился, конечно, на чтение, и чтение детских книг было для него истинным наслаждением. Им овладело, как выражаются немцы, Lesewuth — бешенство чтения. Масса детских книг, бывших тогда в ходу (“Зрелище вселенной”, “Золотое зеркало для детей”, “Детский вертоград”, “Детский магнит”, “Пальнаевы и Эзоповы басни”) были проглочены и потом прочитаны по несколько раз. Отец обыкновенно делал детям подарки книгами. Особенно сильное впечатление произвело на мальчика “Детское чтение” Карамзина, так что в своих “Записках” Пирогов даже называет по именам разных действующих там лиц, и этот подарок отца считает самым лучшим в своей жизни. Басни Крылова также очень нравились мальчику. Один из гостей дома Пироговых читал эти басни очень хорошо. Маленький Коля выучил сам “Квартет”, “Демьянову уху”, “Тришкин кафтан”; “как видно,— пишет знаменитый ученый, — нравились мне наиболее юмористические”, вероятно, благодаря тому, что грамоте он учился по юмористическим картинкам на обращенных в бегство французов.

В такой привольной и довольно интеллигентной обстановке прошло домашнее воспитание Пирогова до поступления в школу. Мальчик занимался только тем, что его интересовало само по себе. На это жалуется семидесятилетний старик в своих “Записках”, говоря, что культурой его внимательности никто и не думал заниматься, и считая это главным пробелом своего первоначального воспитания.

До девяти лет с мальчиком занимались мать и сестра, потом он перешел в руки учителей. Первым его учителем русского языка был студент университета. “Я помню довольно живо, — говорит Пирогов, — молодого красивого человека и помню не столько весь его облик, сколько одни румяные щеки и улыбку на лице... Воспоминания о щеках, улыбке, туго накрахмаленных воротничках и белых с тоненькими, синенькими полосками панталонах моего первого учителя как-то слились в памяти с понятием о частях речи”. Следующие два учителя, студент Московской медико-хирургической академии, занимавшийся латинским, и другой — французским языком, не оставили и таких внешних впечатлений. Этот педагогический триумвират оставил в памяти Пирогова очень немного и, следовательно, для развития его сделал очень мало.

Одной из любимых игр мальчика была игра в лекаря... Возникновением своим эта весьма оригинальная игра обязана болезни старшего брата Николая Ивановича, к которому был наконец приглашен профессор Е. О. Мухин, имевший большое значение в дальнейшей жизни Пирогова. Обстановка визита знаменитости и поразительный эффект лечения произвели сильное впечатление на бойкого и развитого мальчика. Долгое время в доме Пироговых только и было разговору о Мухине и его визите. В один прекрасный день маленький Пирогов “попросил кого-то из домашних лечь в кровать, а сам, приняв вид и осанку доктора, важно подошел к мнимобольному, пощупал пульс, посмотрел на язык, дал какой-то совет, вероятно, также о приготовлении декокта, распрощался и вышел преважно из комнаты”. Это представление забавляло, разумеется, домашних и вызывало частые повторения. Будущий великий клиницист усовершенствовался и “стал разыгрывать роль доктора, посадив и положив нескольких особ, между прочим, и кошку, переодетую в даму: переходя от одного мнимобольного к другому, он садился за стол, писал рецепты и толковал, как принимать лекарства”. “Не знаю, — говорит Пирогов, — получил ли бы я такую охоту играть в лекаря, если бы вместо весьма быстрого выздоровления брат мой умер”.



На двенадцатом году Пирогова отдали в частный пансион Кряжева. В. С. Кряжев занимал довольно видное место среди московских педагогов того времени. В 1811 году он открыл в Москве частный пансион “Своекоштное отечественное училище для детей благородного звания”. Программа пансиона была довольно широкая, потому что целью его учреждения было “доставить родителям средства воспитать детей их так, чтобы они могли быть способными для государственной службы чиновниками”. Курс был шестилетний, распадавшийся на три разряда или класса, по два года в каждом. Пансион Кряжева пользовался очень хорошей репутацией и считался одним из лучших частных пансионов. В 1822 году, 5 февраля, Пирогов поступил сюда полупансионером. О своем пребывании в пансионе он сохранил весьма хорошие воспоминания, в особенности, о самом директоре Кряжеве, преподававшем новые языки, и о преподавателе русского языка Войцеховиче. Впоследствии ученик и учитель встретились в клинике, где Войцехович лежал больной. Войцехович был тронут посещением Пирогова и крайне удивлен, что он пошел по медицинскому факультету, а не словесному. Во время пребывания в пансионе Кряжева Пирогов основательно познакомился с русским и французским языками. Латинский язык, который он знал впоследствии превосходно, проходился в пансионе Кряжева плохо по вине неумелого преподавателя-священника.

Во время пребывания Пирогова в пансионе Кряжева на его семью обрушился ряд душевных и материальных катастроф: смерть сестры и брата, растрата казенных денег другим братом и, наконец, вынужденный выход в отставку отца Пирогова. Последнее, разумеется, было тяжелым материальным ударом и произошло по следующим обстоятельствам. Один из чиновников комиссариата был отправлен на Кавказ, чтобы отвезти туда 30 тыс. руб. Он вместе с деньгами исчез бесследно, и И. И. Пирогов как казначей неизвестно почему был привлечен к ответственности и должен был возместить значительную часть этой суммы. Все имение и все наличное имущество были описаны и взяты в казну. Материальное положение семьи пошатнулось, и Николая пришлось взять из пансиона Кряжева, где плата за ученье была довольно высокая. Не желая все-таки испортить карьеру мальчика, по отзывам учителей, способного, отец Пирогова вздумал обратиться за советом к Е. О. Мухину, уже поставившему одного из его сыновей на ноги,— авось, поможет и другому.

Мухин принял участие в судьбе юноши и, как увидим ниже, благодетельно повлиял на его дальнейшую карьеру. Мухин посоветовал отцу Пирогова готовить своего четырнадцатилетнего сына прямо к вступительному экзамену на медицинский факультет Московского университета. Согласно этому совету Пирогов, “еще накануне игравший со своими школьными товарищами в саду в солдаты, причем отличился изумительною храбростью, разорвав несколько сюртуков и наделав немало синяков”, был взят из пансиона Кряжева, пробыв там лишь около двух лет.

Для приготовления его к экзамену пригласили студента медицины, кончающего курс, Феоктистова, доброго и смирного человека, как характеризует его в своих воспоминаниях Пирогов. Этот студент поселился у Пироговых и занимался с Николаем главным образом латинским языком.

Из знакомых, бывавших в то время у отца Пирогова, особенно интересовали его двое: Григорий Михайлович Березкин и Андрей Михайлович Клаус, оба из врачебного, правда низшего, персонала Московского воспитательного дома. Березкин толковал с будущим медиком о медицине, подарил ему какой-то составленный на латинском языке сборник с описанием в алфавитном порядке лекарственных трав. Словоохотливый Березкин — большой шутник — потешал мальчика своими постоянными шутками и прибаутками. Клаус, знаменитый оспопрививатель екатерининских времен, был оригинальнейшая и известная тогда в Москве личность. Имея большую практику в семье И. И. Пирогова, у которого было 14 человек детей, старик Клаус обязательно навещал Пироговых в табельные дни. Любознательного мальчика он особенно занимал имевшимся всегда при нем маленьким микроскопом.

“Раскрывался,— вспоминает Пирогов,— черный ящик, вынимался крошечный, блестящий инструмент, брался цветной лепесток с какого-нибудь комнатного растения, отделялся иглой, клался на стеклышко, и все это делалось тихо, чинно, аккуратно, как будто совершалось какое-то священнодействие. Я не сводил глаз с Андрея Михайловича и ждал с замиранием сердца минуту, когда он приглашал взглянуть в его микроскоп.

— Ай, ай, какая прелесть! Отчего это так видно, Андрей Михайлович?

— А это, дружок, тут стекла вставлены, что в 50 раз увеличивают. Вот, смотри-ка,— следовала демонстрация”.

Занятия с Феоктистовым не были обременительны и шли успешно. Ученик детски радовался, что готовится в университет, и занимался прилежно. Ему доставляло наслаждение рассматривать медицинские книги Феоктистова. А когда однажды Феоктистов принес каталог университетских лекций, будущий студент разбирал его с каким-то невыразимо-приятным трепетом и расспрашивал своего ментора, какие лекции он будет слушать, поступив в университет.

Желанный момент наконец наступил. 11 сентября 1824 года в правление Московского университета поступило собственноручное прошение Пирогова:

“Родом я из обер-офицерских детей, сын комиссионера 9-го класса, Ивана Пирогова, от роду имеется мне 16 лет, обучался на первое в доме родителей моих, а потом в пансионе г-на Кряжева: Закону Божию, российскому, латинскому, немецкому и французскому языкам, истории, географии, арифметике и геометрии. Ныне же желаю учение мое продолжать в сем университете в звании студента; почему правление Императорского московского университета покорнейше прошу допустить меня по надлежащем испытании к слушанию профессорских лекций и включить в число своекоштных студентов медицинского отделения. Свидетельство же о роде моем и летах при сем прилагаю”.

Приложенное вместо метрики свидетельство, выданное 4 сентября 1824 года из комиссии Московского комиссариатского депо, удостоверяло, что Николай Пирогов имеет ныне от роду “шестнадцать лет”. Ему не было еще полных 14, и лета его были показаны неверно, чтобы открыть доступ в университет: в то время никто не мог вступить в студенты, не имея 16 лет от роду. В числе представленных документов находилось и свидетельство из пансиона Кряжева о двухгодичном пребывании там Пирогова.

“Вступление в университет,— говорит Пирогов,— было таким для меня громадным событием, что я, как солдат, идущий на бой, на жизнь или смерть, осилил и победил волнение и шел хладнокровно”. На экзамене в качестве декана факультета присутствовал и Мухин, что действовало ободряющим образом на экзаменующегося. Экзаменаторами были профессора Мерзляков, Котельницкий и Чумаков. Экзамен прошел благополучно. Профессора остались довольны ответами и подали в таком смысле донесение правлению университета. Студента-ребенка отец повез в кондитерскую и угостил шоколадом.


ГЛАВА II

Московский университет 20-х годов. Профессора, студенты. Десятый номер. Смерть отца. Окончательное разорение семьи. Предложение Е. О. Мухина записаться в профессорский институт. Выбор хирургии своею специальностью.  Лекарский экзамен. Петербург. Экзамен в Академии наук. Отправка в Дерпт.

Московский университет двадцатых годов представлял собою по составу профессоров довольно безотрадное зрелище. За весьма немногими исключениями большинство профессоров отличалось своею бездарностью, отсутствием знаний и совершенно чиновничьим отношением к делу преподавания. Такие преподаватели не могли импонировать своим слушателям и заинтересовать их. Они вносили, по выражению Пирогова, в университетское преподавание “комический элемент”.

Одни из этих почтенных ученых вместо изложения науки занимали студентов семейными хрониками и проповедями о нравственности. Другие “читали” студентам не лекции и даже не свои тетрадки (записки), а просто-напросто старые учебники, да и то с ошибками. У третьего “комика” в начале каждой лекции прочитывался протокол предыдущей лекции: “На прошедшей лекции 1824 года такого-то числа Василий Григорьевич такой-то, надворный советник и кавалер, излагал своим слушателям то-то и то-то...” На лекциях этих профессоров-чудаков собирались студенты разных факультетов ради потехи и, как истые школьники, превращали сами лекции в балаганные представления. Благодарный материал для студенческих проказ заключался в тогдашней системе контроля занятий студентов, в системе перекличек по спискам на лекциях. Некоторые профессора, придерживаясь усердно системы перекличек, получили наконец неизъяснимое отвращение к тем слушателям, которые не значились в списках. Этою антипатией к посторонним слушателям, к чужакам, как их называли, и пользовались студенты. Они нарочно приводили в аудитории профессоров-чужеедов посторонних лиц, а потом уже во время лекции заявляли о присутствии “чужаков” и устраивали изгнание пришельцев с достаточным шумом и гамом.

Внешние отношения профессоров со студентами на лекциях носили на себе характер какой-то патриархальной халатности. Профессора говорили слушателям “ты”, острили над ними. Так, Мудров, один из выдающихся тогдашних профессоров медицинского факультета, однажды на лекции о нервной психической болезни учителей и профессоров, обнаруживающейся какою-то непреодолимою боязнью уже при входе в аудиторию, сказал своим слушателям: “А чего бы вас-то бояться, ведь вы — бараны”, а аудитория наградила его за эту остроту общим веселым смехом.

Нечего и говорить, что преподавание естественных и медицинских наук было совершенно лишено демонстрационного характера. Лекции читались по руководствам 1750-х годов, когда даже в руках у студентов были более новые учебники текущего столетия. Единственное почти исключение составляло преподавание анатомии. Профессором анатомии был тогда в Московском университете Юст Христиан Лодер, личность оригинальная, выдающаяся и европейская знаменитость. Его наглядное и демонстрационное преподавание заинтересовало Пирогова, и последний с увлечением занимался анатомией, но только теоретически, потому что практических занятий на трупах (препарирование) в то время не существовало.

Другую основную науку медицинского факультета — физиологию — читал Ефрем Осипович Мухин, игравший столь значительную роль в судьбе Пирогова. Мухин был, собственно, специалистом по внутренним болезням и имел в Москве громадную практику. К профессорским обязанностям он относился по-своему добросовестно и прочитывал свою физиологию (по иностранному руководству с добавлениями и комментариями) от доски до доски. Лекции Мухина не отличались, по-видимому, ни содержательностью, ни формой, потому что Пирогов, аккуратно посещая их в течение четырех лет, “ни разу не мог дать себе отчет, выходя с лекции, о чем, собственно, читалось; это он приписывал собственному невежеству и слабой подготовке, ни разу не усомнившись в глубокомыслии наставника”.

Клиницисты-профессора того времени не могли оказать особенное влияние на Пирогова. Терапевт М. Я. Мудров, тогдашняя московская знаменитость, принес ему пользу только тем, что беспрестанно толковал о необходимости учиться патологической анатомии, о вскрытии трупов и тем поселил в нем желание познакомиться с этою наукой. Хирург Ф. А. Гильдебрандт, искусный и опытный практик, остряк, как профессор, однако, был из рук вон плох. Он так сильно гнусавил, что, стоя в двух-трех шагах от него, на лекции нельзя было понять ни слова, тем более что он читал и говорил всегда по-латыни. Лекции его и его адъюнкта Альфонского состояли в перефразировке изданного Гильдебрандтом тощего учебника хирургии на латинском языке. Об упражнениях в операциях на трупах не было и помину. Из операций на живых Пирогову случилось видеть несколько раз только литотомию (вырезывание камней) у детей и только однажды — ампутацию голени.

Гораздо сильнее, нежели влияние профессоров, было на мальчика-студента влияние старших товарищей. Ввиду отдаленности дома Пироговых от университета он проводил обеденное время у своего бывшего учителя Феоктистова и только вечером, то есть в 4-5 часов, возвращался домой. Феоктистов был казеннокоштным студентом и жил в общежитии с пятью другими товарищами в № 10 корпуса студенческих квартир. Впечатления, вынесенные из ежедневных посещений десятого номера, были чрезвычайно разнообразны. “Чего я не насмотрелся и не наслушался в 10 нумере!” — говорит Пирогов. Споры об отвлеченных предметах, о политике, чтение запрещенных стихотворений Рылеева и других, вплоть до легкомысленных произведений поэта-студента Полежаева, дикие кутежи в дни получки денег — вот жизнь “десятого нумера”. Шум и гам, царившие в общежитии казенных студентов в первых числах каждого месяца, доходили до таких гомерических размеров, что, по словам Пирогова, проходящие мимо этого питомника детей Аполлона крестились и отплевывались. В такую-то бесшабашную компанию попал 14-летний Пирогов прямо из детской комнаты, из семьи, где соблюдались все посты, вся обрядовая часть религии. Влияние “десятого нумера” было громадно, оно обусловило перелом нравственный и умственный в богато одаренной натуре Пирогова, оно дало могучий толчок его развитию, очень расширив его кругозор. Даже кутежи “десятого нумера” сослужили Пирогову ту службу, что впоследствии, в Дерпте, бьющий часто через край разгул студенческой жизни не представлял для него уже ничего нового и увлекательного. Кутежи в Дерпте, где Пирогов был вполне уже самостоятельным человеком и находился вне влияния родной семьи, могли бы иметь для него роковое значение, как и для многих русских юношей, попадавших в Дерпт прямо с гимназической или школьной скамьи.

С “десятым нумером” связан также эпизод, характеризующий, каким еще ребенком был Пирогов в первое время студенчества и как этот ребенок жаждал знания. Один из студентов “десятого нумера” предложил ему купить прекрасно составленный гербарий за 10 рублей ассигнациями. Пирогов в восхищении от покупки и вне себя от радости привез домой гербарий и стал показывать домашним растения и объяснять их. Когда оказалось, однако, что за эту драгоценность следует заплатить 10 рублей, то поднялась целая буря. Мать назвала эту покупку самоуправством, легкомыслием, расточительностью и пригрозила, что отец не даст денег. “Я, — пишет Пирогов, — в слезы, ухожу к себе, ложусь в постель и плачу навзрыд, и так целый вечер, нейду ни к чаю, ни к ужину; приходят сестры, уговаривают, утешают. Я угрожаю, что останусь дома и не буду ходить на лекции”. Наконец, благодаря ходатайству сестер дело уладилось. Юный ученый долго занимался этим гербарием; не зная ботаники, он заучил на память наружный вид многих растений, в особенности медицинских; летом экскурсировал и дополнял свою коллекцию.

Кроме гербария, Пирогов приобрел в “десятом нумере” кости.

“Когда я привез кулек с костями домой, то мои домашние не без душевной тревоги смотрели, как я опоражнивал кулек и раскладывал драгоценный подарок десятого нумера по ящикам пустого комода, а моя нянюшка, случайно пришедшая к нам в гости, увидев у меня человеческие кости, прослезилась почему-то; когда же я стал ей демонстрировать, очень развязно поворачивая в руках лобную кость, бугры, венечный шов и надбровные дуги, то она только качала головой и приговаривала: “Господи Боже мой, какой ты вышел у меня бесстрашник”.

Во время студенчества Пирогова материальное положение семьи пришло в окончательный упадок. Выход в отставку сильно повлиял на старика-отца, подорвал его энергию и потому неблагоприятно отразился на занятиях частными делами. В конце первого года студенчества (1 мая 1825 года) отец Пирогова внезапно умер. Уже через месяц после смерти отца семья, состоявшая из матери, двух сестер и студента Николая, должна была предоставить дом и все, что в нем находилось, казне и частным кредиторам. Выброшенной буквально на улицу семье помог троюродный дядя Пирогова Андрей Филимонович Назарьев, заседатель какого-то московского суда, живший с многочисленным своим семейством в маленьком собственном домике, в котором он уступил мезонин с тремя комнатами и чердаком осиротевшей семье Пироговых. Назарьев представлял собой “тип небольшого чиновника-муравья”. “Эта добрейшая и тишайшая душа, — говорит Пирогов, — поил иногда и меня чаем в ближайшем трактире, когда я заходил в суд у Иверских ворот, отвозил меня иногда на извозчике из университета домой и однажды — этого я никогда не забывал, — заметив у меня отставшую подошву, купил мне сапоги”. Впоследствии, будучи уже профессором в Дерпте, Пирогов, желая отблагодарить А. Ф. Назарьева “не столько за даровой приют, сколько за сапоги”, взял к себе на воспитание его маленького сына. Попытка отблагодарить таким путем дядю не увенчалась успехом: из мальчика ничего не вышло. Впоследствии Пирогову говорили, что его воспитанник получил место в московской полиции. “Мог ли я ожидать,— восклицает по этому поводу Пирогов,— что сделаюсь воспитателем квартальных”. В доме дяди Пироговы прожили год, а потом они наняли квартиру и держали жильцов. Мать и сестры, кроме того, занимались мелкими работами, одна из сестер поступила надзирательницей в какое-то благотворительное детское заведение. Уроки давать Пирогов не мог, потому что одна ходьба в университет и обратно занимала четыре часа времени. “Летом в сухую погоду, куда ни шло, я бегал по Никитской исправно, но в грязь осенью, ночью, ой, ой, ой, как плохо приходилось мне, бедному мальчику!” — вспоминает знаменитый хирург. К тому же и мать была против того, чтобы он работал на себя, и слышать не хотела, чтобы он сделался стипендиатом или казеннокоштным, считая это чем-то унизительным. “Ты будешь, — говорила, — чужой хлеб заедать; пока хоть какая-нибудь есть возможность, живи на нашем”.

Впрочем, расходы на университет были тогда невелики: платы за слушание лекций не полагалось, мундиров не существовало. Когда позднее ввели мундиры, сестры сшили Пирогову из старого фрака какую-то мундирную куртку с красным воротником, и Пирогов, чтобы не обнаруживать несоблюдения формы, сидел на лекциях в шинели, выставляя на вид только светлые пуговицы и красный воротник.

Семье помогал также крестный отец Пирогова, московский именитый гражданин, Семен Андреевич Лукутин.

Так перебивалась семья, с хлеба на воду, и благодаря самоотверженности матери и обеих сестер будущему светилу русской медицины удалось пройти университетский курс. “Как я или лучше мы, — говорит Пирогов, — пронищенствовали в Москве, во время моего студенчества, это для меня осталось загадкой”.

В конце 1822 года последовало Высочайшее повеление об учреждении при Дерптском университете института “из двадцати природных россиян”, предназначенных для замещения со временем профессорских кафедр в четырех русских университетах.

Идея учреждения профессорского института принадлежала академику Парроту и была вызвана необходимостью обновить состав профессоров научно подготовленными силами. Кроме немногих иностранных знаменитостей, приглашенных в Россию, профессора во всех русских университетах принадлежали к типу московских “комиков”. Один только Дерптский университет стоял в то время на подобающей научной высоте. Поэтому Паррот, бывший раньше профессором физики в Дерптском университете, и выработал проект, чтобы окончивших курс в разных университетах отправляли в Дерпт на два года для специального изучения какой-либо науки. После двухлетнего пребывания в Дерптском университете молодые ученые посылались еще на два года за границу и по возвращении оттуда назначались профессорами. Выбор студентов и окончивших университетский курс для отправления в профессорский институт предоставлялся советам университетов. Всех кандидатов отправляли за казенный счет в Петербург, где они подвергались контрольному испытанию в Академии наук по своей специальности. По выдержании этого испытания они посылались в Дерпт, в противном же случае с совета соответствующего университета взыскивались деньги, издержанные на отправление кандидатов в Петербург.

Как только Московский университет получил предписание министра о выборе кандидатов в профессорский институт, Е. О. Мухин вспомнил о своем protégé è предложил ему ехать в Дерпт. Пирогов тотчас согласился и выбрал своею специальностью хирургию. Быстрое решение Пирогова обусловливалось тем, что его тяготило семейное положение, что он — на руках матери и сестер, а также и тем, что “московская наука, несмотря на свою отсталость и поверхностность, все-таки оставила кое-что, не дававшее покоя и звавшее вперед”. Окончание курса не сулило впереди никакого обеспеченного положения ввиду отсутствия средств и связей, а между тем даровитого юношу обуревало “неотступное желание учиться и учиться”. Что касается выбора специальности, то Пирогов ввиду того, что другая наука, кроме забракованной Мухиным физиологии, основанная на анатомии, есть хирургия и только хирургия, остановился на последней. В своих воспоминаниях Пирогов сам ставит вопрос: “А почему не саму анатомию? А вот поди, узнай у самого себя, почему? Наверное не знаю, но мне сдается, что где-то издалека какой-то внутренний голос подсказал тут хирургию. Кроме анатомии есть еще и жизнь, и, выбрав хирургию, будешь иметь дело не с одним трупом”.

Когда Пирогов был уже записан в число кандидатов профессорского института, он объявил своим домашним торжественно и не без гордости: “Еду путешествовать за казенный счет”.

К радости юного кандидата, мать и сестры, хотя и опечаленные неожиданным известием, не оказали противодействия. Пирогов стал готовиться к лекарскому экзамену. Последний прошел для него легко, даже легче обыкновенного весьма поверхностного, может быть, потому, что его назначение в кандидаты профессорского института считалось уже эквивалентом лекарского испытания.

В мае 1828 года Пирогов сдал экзамен на степень лекаря первого отделения, и через два дня все московские кандидаты профессорского института в числе семи человек отправились в Петербург.

По приезде в Петербург будущим профессорам, остановившимся сначала в какой-то гостинице, отвели пустующее помещение в тогдашнем университетском доме. Потом они представлялись сперва директору департамента Д. И. Языкову, от которого получили приглашение на обед, прошедший крайне скучно и безмолвно, а затем — министру народного просвещения, князю Ливену.

Уже после всего этого был назначен экзамен в Академии наук. Пирогова экзаменовал профессор Буш. Профессора Буш и Велланский были приглашены из Медико-хирургической академии для экзамена врачей. Кандидаты побаивались этого экзамена и были бесконечно рады, когда экзамен прошел благополучно.

За несколько дней до начала II семестра 1828 года Пирогов и его товарищи по профессорскому институту прибыли в Дерпт. Отправлялись из Москвы вместе с Пироговым: Шиховский — по ботанике, Сокольский — по терапии, Редкин — по римскому праву, Корнух-Троцкий — по акушерству, Коноплев — по восточным языкам и Шуманский — по истории; из них в Академии наук по окончании испытания двое, Коноплев и П. Г. Редкин, были найдены “ненадежными”. Последний, однако же, поехал в Дерпт за свой счет.


ГЛАВА III

Приезд в Дерпт. В. М. Перевощиков, наблюдатель за “профессорскими” студентами. Семейство профессора Мойера.  Научные занятия. Получение золотой медали. Докторский экзамен. Поездка в Москву. Диссертация. Отъезд за границу и тамошние занятия. Влияние Лангенбека. Возвращение в Россию. Болезнь в Риге. Приезд в Дерпт. Потеря кафедры в Москве.

В Дерпте “профессорские студенты” нашли приготовленные уже для них заранее квартиры. Пирогов поселился вместе с Корнух-Троцким и Шиховским, в довольно глухом месте, почти наискосок напротив дома профессора хирургии Мойера. Присланные в профессорский институт находились “под командой” профессора русского языка В. М. Перевощикова, перешедшего в Дерпт из Казани. Это был тип сухого, безжизненного, скрытного бюрократа из школы Магницкого, влияние которого прочитывалось на всей его деятельности и даже на самой физиономии. Перевощиков повел будущих ученых гурьбой по профессорам. Для Пирогова было самым отрадным посещение дома профессора Мойера.

Иоганн Христиан Мойер, или, как его по-русски звали, Иван Филиппович Мойер, занимавший тогда кафедру хирургии в Дерптском университете, был, по мнению самого Пирогова, замечательною и высокоталантливой личностью. Для характеристики его он прибегает к весьма меткому выражению: “талантливый ленивец”. Воспитанник Дерптского университета, Мойер, вскоре по окончании курса в 1813 году, отправился в Павию к знаменитому хирургу Антонио Скарпа. Продолжительные занятия у Скарпа и посещение госпиталей Милана и Вены сделали из Мойера основательно образованного хирурга. Как профессор и хирург Мойер своим практическим умом и обширными знаниями принес Пирогову большую пользу. Лекции Мойера отличались простотой, ясностью и пластичной наглядностью изложения. Как оператор он владел истинно хирургической ловкостью, не суетливою, не смешною и не грубою.

Ко времени прибытия в Дерпт Пирогова Мойер значительно уже поохладел к науке и более интересовался орловским имением своей покойной жены, нежели хирургией. Появление студентов профессорского института, посвятивших себя изучению хирургии, в особенности пылкое отношение к занятиям со стороны Пирогова, оживило Мойера.

Семья Мойера состояла из его тещи и семилетней дочери Кати. Теща Мойера, Екатерина Афанасьевна Протасова, урожденная Бунина, сестра поэта Жуковского, заинтересованная, вероятно, молодостью и неопытностью Пирогова, взяла его под свое покровительство. В доме Мойера Пирогов познакомился с Жуковским. Благодаря заступничеству Екатерины Афанасьевны ему счастливо обошлась история с Перевощиковым. Дело в том, что Перевощиков считал своею обязанностью посещать студентов в разное время и внезапно. В один из таких визитов, когда он беседовал с сожителями Пирогова, последний, не заметив визитера, прошел прямо с улицы в свою комнату в шапке. Объяснив это неуважением к начальству, Перевощиков послал в конце семестра в Петербург донесение, весьма неблагоприятное для будущего профессора. Последствия могли быть удручающими, однако Мойеру удалось оправдать своего ученика.

Эта история еще теснее сблизила Пирогова с семьей Мойера. Екатерина Афанасьевна пригласила молодого человека постоянно обедать у них, а перед переездом на квартиру в клинику он прожил в доме Мойера даже несколько месяцев.

В клинике Пирогов прожил четыре года до самого отъезда за границу в одной комнате с другим профессорским студентом, Ф. И. Иноземцевым. Резкая разница во всем складе характера, а также значительная разница лет исключали всякую возможность сближения между двумя молодыми людьми. Прожив столько лет вместе, они остались совершенно чуждыми друг другу. Впоследствии Иноземцев занял обещанную Пирогову кафедру хирургии в Московском университете.

Дерптская жизнь Пирогова сложилась очень скромно. Весь погрузившись в занятия анатомией и хирургией, молодой ученый немногие свободные часы проводил преимущественно у Мойеров.

Научный багаж, который привез Пирогов из Москвы в Дерпт, был довольно легковесен. Но взамен того он привез с собой страстное желание учиться и неодолимую жажду знания. Во время московского студенчества Пирогов занимался больше всего анатомией, интерес к которой в нем возбудил талантливый и глубоко образованный преподаватель ее в Московском университете Лодер. Приехав в Дерпт, Пирогов, никогда раньше не занимавшийся анатомией практически, не сделавший ни одной операции ни на живом, ни даже на трупе, не видевший вовсе операций на трупе, с жаром принялся прежде всего за препарирование и за операции на трупе. То обстоятельство, что Пирогова в первое время тянуло более к секционному, нежели к операционному столу, указывает на то, что он, по выражению Гиртля, считал путь к кафедре хирургии лежащим через анатомический театр, а не через заднее крыльцо министерских квартир. Не имея ни малейшего представления об экспериментальных научных занятиях, Пирогов с увлечением стал экспериментировать, стараясь решать вопросы клинической хирургии путем опытов над животными. Он желал, таким образом, прежде, нежели подвергнуть живого человека оперативному вмешательству, уяснить себе, как переносит подобное вмешательство организм животного. Он не смотрел на больного как на chair de bistouri [объект хирургического ножа (фр.)], благодаря которому можно легко приобрести себе громкое имя. Такая постановка занятий указывала на глубоко научное направление 18-летнего юноши, на его стремление всесторонне и вполне освоиться с вопросом прежде, чем применять свои знания у постели больного.

В первое же полугодие Пирогов взял у прозектора анатомического института, доктора Вахтеля, privatissimum (частный курс). Вахтель прочел одному только Пирогову вкратце весь курс описательной анатомии на свежих трупах и спиртовых препаратах. Ни один частный курс, слышанный им впоследствии в немецких и французских университетах, не принес, по признанию самого Пирогова, столько пользы, сколько курс, прочитанный Вахтелем. Профессор же анатомии Цихориус, остроумный и даровитый человек, но большой поклонник Бахуса, ограничивался одним чтением лекций и нисколько не интересовался занятиями Пирогова. Первое время занятиями молодых хирургов, Пирогова, Иноземцева и Даля, руководил Мойер и проводил с ними целые часы в анатомическом институте. Вскоре занятия Пирогова получили вполне самостоятельный характер. Их главным предметом была топографическая анатомия. Топографическая анатомия, иначе называемая хирургическою, или анатомия областей, рассматривает взаимное расположение органов в определенной, ограниченной части тела. Это была наука в то время новая, разрабатываемая преимущественно во Франции и Англии, в России же и даже в Германии ее почти не знали. Пирогов положил ее в основу своих занятий по хирургии, в особенности оперативной.

Результаты направления, принятого Пироговым при своих занятиях, не заставили себя долго ждать. Медицинский факультет предложил на медаль хирургическую тему о перевязке артерий. Пирогов решил писать на эту тему; препарировал, перевязывал артерии у собак и телят, занимался целыми днями. Представленная им на латинском языке работа в 50 писчих листов с рисунками с натуры, с собственных его препаратов, вышла очень солидною и была удостоена факультетом золотой медали. О работе этой заговорили и студенты, и профессора.

Продолжая заниматься исключительно анатомией и хирургией, Пирогов все более и более специализировался, и познания его в топографической анатомии становились все шире и глубже. Пирогов перестал даже посещать лекции по другим предметам; помимо того, что он интересовался известным циклом медицинских наук, одиночные занятия в анатомическом институте, клинике и дома отучили его от слушания лекций. На теоретических лекциях Пирогов терял нить, дремал и засыпал; ввиду этого молодой ученый считал посещение лекций непроизводительною для себя тратой времени, которое он, следовательно, “крал от занятий своим специальным предметом”. Занятие другими предметами так тяготило Пирогова, что он дошел до абсурдного решения не держать экзамена на доктора медицины. Когда он сообщил об этом Мойеру, последний убедил его отказаться от своего странного решения и уверил Пирогова, что экзаменаторы примут, наверное, во внимание его отличные занятия по анатомии и хирургии и отнесутся к нему снисходительно..

Полагаясь на уверения Мойера, Пирогов в 1831 году приступил к сдаче докторского экзамена, несмотря на то, что почти не занимался прочими медицинскими науками. Желая из упрямства показать факультету, что он не сам идет на экзамен, а его посылают насильно, Пирогов, по собственному признанию, отколол весьма неприличную штуку. В Дерпте тогда и долгое время спустя экзамен на степень производился на дому у декана. Докторант присылал на дом к декану обыкновенно чай, сахар, несколько бутылок вина, торт и шоколад для угощения собравшихся экзаменаторов. Пирогов ничего этого не сделал. Декан Ратке принужден был подать экзаменаторам свое угощение. Жена Ратке, как Пирогову потом рассказывал педель, бранила его за это на чем свет стоит. Экзамен, однако, сошел благополучно.

По окончании экзамена Пирогов на рождественские праздники поехал в Москву повидать свою старушку-мать и сестер. В бытность свою студентом профессорского института он не оказывал материальной поддержки матери.

“Денег я не мог посылать,— говорит Пирогов в своих записках.— Собственно, по совести мог бы и должен бы был высылать. Квартира и отопление были казенные, стол готовый, платье в Дерпте было недорогое и прочное. Но тут явилась на сцену борьба благодарности и сыновнего долга с любознанием и любовью к науке. Почти все жалованье я расходовал на покупку книг и опыты над животными, а книги, особенно французские, да еще с атласами, стоили недешево; покупка и содержание собак и телят сильно били по карману. Но если, по тогдашнему моему образу мыслей, я обязан был жертвовать всем для науки и знания, а потому и оставлять мою старушку и сестер без материальной помощи, то зато ничего не стоившие мне письма были исполнены юношеского лиризма”.

Для этой поездки потребовалась сравнительно значительная сумма, а Пирогов обыкновенно страдал отсутствием денег, никогда не мог свести концы с концами и иногда доходил до того, что от жалованья к концу месяца ничего не оставалось и он сидел без чаю и сахару, — в таком случае чай заменялся ромашкой, мятой или шалфеем. В данном случае наш ученый нашелся. Взяв свои часы, “Илиаду” Гнедича, подарок тещи Мойера, и еще ненужные книги, русские и французские, и старый самоварчик да еще кое-что, он устроил лотерею. С вырученными от лотереи деньгами у него набралось более сотни рублей. Ввиду скромных ресурсов Пирогов нанял для этой поездки случайно подвернувшегося подводчика из Московской губернии, который порожним возвращался в Москву. Земляк-возница чуть не утопил счастливого докторанта в полыньях озера Пейпуса.

Впечатления, вынесенные Пироговым из поездки в Москву, не представлялись особенно лестными для культурного развития первопрестольной столицы тогдашнего времени.

По возвращении из Москвы он принялся за докторскую диссертацию, взяв темой для своей работы перевязку брюшной аорты — вопрос, заинтересовавший его как в хирургическом, так и в физиологическом отношениях. На человеке эта операция была тогда произведена только один раз знаменитым английским хирургом Астлеем Купером и окончилась смертью больного. Пирогов хотел экспериментальным путем решить вопрос относительно уместности этой операции, что ему отчасти и удалось.

30 ноября 1832 года после защиты диссертации Пирогов был удостоен ученой степени доктора медицины.

Теперь предстояла поездка на два года за границу, а потом профессура в одном из русских университетов, может быть, в родном, в Московском,— мечтал Пирогов.

Эти несколько месяцев, протекшие от защиты диссертации до поездки за границу, Пирогов считает самым приятным временем в своей жизни. Семейство Мойеров, а с ним и молодой ученый, жило в деревне в 12 верстах от города. К Мойерам приехали погостить две барышни, и Пирогов, на время покинув анатомический театр, занялся домашним театром. Был поставлен “Недоросль”, и наш серьезный хирург обнаружил значительный комический талант, сыграв с большим успехом роль Митрофанушки.

В мае 1833 года последовало решение министерства об отправке будущих профессоров за границу: медиков, юристов, филологов и историков — в Берлин, естественников — в Вену. Студенты профессорского института пробыли в Дерпте, таким образом, вместо двух лет — пять, ввиду революционных движений в Европе. Насколько при отправлении в Дерпт в профессорский институт Пирогов по своим познаниям в избранной им специальности представлял собою почти tabula rasa, настолько, отправляясь теперь в заграничную научную поездку, он был вполне подготовлен к дальнейшему самостоятельному научному труду. Серьезные занятия в течение пятилетнего пребывания в Дерпте анатомией и хирургией сделали из Пирогова основательно знающего свой предмет специалиста. Один весьма важный для хирурга и очень трудный отдел анатомии — учение о фасциях (покрывающих мышцы оболочках) — он изучил так основательно, что едва ли кто-нибудь мог быть опытнее его. В этом убедились потом и в Берлине такие корифеи науки, как Шлемм и Иоганн Мюллер. Хирургию Пирогов изучал по монографиям, работая и оперируя на трупах. Но, опираясь на прочную почву анатомии, Пирогов видел вернейший путь к уяснению многих вопросов клинической хирургии в опыте над животными. И до Пирогова прибегали к опытам над животными для решения различных хирургических вопросов,— он же потребовал права гражданства для экспериментальной хирургии, науки, всю важность которой для клиники недостаточно уяснили себе еще и теперь.

Такое безусловно рациональное направление, выработанное Пироговым вполне самостоятельно, было совершенно ново и ставило его на голову выше современных ему хирургов. Приложить принятый им метод в большем масштабе,— вот что необходимо было Пирогову. В Дерпте в его распоряжении было слишком мало и мертвого материала — трупов, и живого материала — клинических больных. Последнее было особенно ощутимо для молодого хирурга. Для того чтобы выработать из себя клинициста, Пирогову нужно было лишь позаняться в больших заграничных клиниках и госпиталях под руководством выдающихся клинических наставников. Это-то и должна была дать заграничная поездка.

С прекрасной подготовкой и с девизом “je prends mon bien partout, où je le trouve” [“хорошей мыслью грешно не воспользоваться” (фр.)] явился молодой русский хирург в заграничные клиники.

Германская медицина тридцатых годов XIX века переживала переходное время. В то время, как в Англии и во Франции клиническая медицина, а в особенности хирургия, основывались на анатомии, физиологии и патологической анатомии, выдающиеся немецкие клиницисты были крайне малосведущи в этих основных медицинских науках. Особенно поражало отсутствие анатомического базиса у хирургов.

В Берлине Пирогов работал у профессора Шлемма по анатомии и оперативной хирургии на трупах, слушал клинические лекции хирурга Руста, был практикантом (вел больных) у Грефе в хирургической и глазной клиниках и занимался оперативной хирургией у Диффенбаха. Из своих берлинских профессоров Пирогов особенно сошелся с Шлеммом. С первого же раза еще очень юный слушатель и уже пожилой профессор полюбили друг друга. Шлемм видел в Пирогове иностранца, любившего его любимые занятия и притом знавшего многое из того отдела анатомии, которым сам Шлемм занимался мало. Шлемм был в то время первостепенным техником по анатомии и, кроме того, превосходно оперировал на трупах.

Клиницистами-хирургами были тогда в Берлине Грефе, Руст, Диффенбах и Юнгкен. Клиника Руста считалась в то время молодыми немецкими врачами едва ли не самою образцовою в Германии, и действительно — Руст был в известном смысле наиболее реалист между врачами тогдашнего времени. Он стремился основать свою диагностику исключительно на одних объективных признаках болезни; поэтому он требовал в своей клинике от практикантов прежде расспроса больного исследования самого пациента.

“Принцип превосходный, — замечает Пирогов, — расспросы и рассказы больного, особливо необразованного, нередко служат вместо раскрытия истины к ее затемнению. Но медицина, не говоря уже о временах Руста, и до сих пор не владеет еще таким запасом надежных физических или органических, т.е. объективных, признаков, на который можно было бы положиться, не прибегая к расспросам больного и не полагая их в основу распознавания. И вот Руст в самонадеянности, при малом запасе верных физических признаков болезней, поневоле допускал целую кучу мнимых”.

Последнее обстоятельство вело, разумеется, весьма часто к неправильным диагнозам. Чтобы не обнаруживать таких диагностических промахов, иногда довольно грубых, больных в дальнейшем течении их болезни старались скрывать от студентов и практикантов. Дело велось так, что вновь поступившего больного присылали в клиническую аудиторию, здесь определяли болезнь и назначали лечение, а потом больного уносили,— и о нем ни слуху, ни духу. Несмотря на все недостатки, способ диагноза à la Руст был в то время так привлекателен своими кажущимися положительностью и точностью, что принят был и другими клиницистами. Сам Пирогов признается, что в первые годы своей клинической деятельности в Дерпте придерживался этого способа и увлекал им молодежь.

Руст сам в то время уже не оперировал, а предоставил в своей клинике оперативную часть Диффенбаху. Последний приобрел себе уже тогда славу и имя своими пластическими операциями (восстанавливающими надлежащие формы внешних органов, например носа). В самом деле, по словам Пирогова, это был гений-самородок для пластических операций. Изобретательность Диффенбаха в этой хирургической специальности была беспредельна. Каждая из его пластических операций отличалась чем-нибудь новым, импровизированным. На своих частных курсах оперативной хирургии Диффенбах и знакомил своих слушателей с этими, тогда еще совершенно новыми, операциями.

Если клинику Руста посещали, чтобы слышать оракульское изречение врача-оригинала, то в клинику другого хирурга, Грефе, шли, чтобы видеть истинного маэстро, виртуоза-оператора. Операции Грефе удивляли всех ловкостью, аккуратностью, чистотою и необыкновенною скоростью производства. Ассистенты Грефе знали наизусть все требования и все хирургические замашки и привычки своего знаменитого маэстро: во время операции все делалось само собой, без слов и разговоров. В клинике Грефе было хорошо в особенности то, что все практиканты могли следить за больными и оперированными и сами допускались к производству операций, но не иначе, как по способу Грефе и инструментами его изобретения. Так, и Пирогову как практиканту выпало тоже сделать у Грефе три операции. Грефе остался доволен его техникой, “но он не знал, — замечает Пирогов, — что все эти операции я исполнил бы вдесятеро лучше, если бы не делал их неуклюжими и несподручными мне инструментами”.

Наибольшее влияние и значение для Пирогова имел выдающийся немецкий хирург того времени, знаменитый геттингенский профессор Конрад Лангенбек. По своему направлению, родственному направлению самого Пирогова, Лангенбек, естественно, должен был заинтересовать молодого ученого. Лангенбек был тогда в Германии единственный хирург-анатом, между тем как большинство хирургов того времени вообще представляли собой лишь хирургов-техников. Знания Лангенбека в анатомии были так же обширны, как и в хирургии. В то время, не знавшее анестезии, быстрое оперирование имело еще большее значение для больных, потому что сокращало время боли. Между тем некоторые хирурги возводили в принцип медленное оперирование, находя, что при этом дело ведется надежнее, и операция может иметь больше шансов на успех. Лангенбек стоял принципиально за быстрое производство операций. Сторонником такого взгляда являлся и Пирогов: живой темперамент и приобретенная долгим упражнением на трупах верность руки делали для него поистине противною эту злую медленность из принципа. Даже и теперь при операциях под наркозом медленное оперирование какого-либо хирурга-кунктатора производит довольно тяжелое впечатление. Какое же впечатление должно было оно производить тогда, когда операции сопровождались воплями и криками больного? И если Пирогова приводило в восторг необыкновенно скорое, ловкое и гладкое оперирование Грефе, то на него гораздо большее и лучшее впечатление произвело скорое, научное и оригинальное оперирование Лангенбека. Лангенбек достигал этого отчетливым знанием анатомического положения частей и основанными на этом знании оперативными способами. Это обусловливалось еще и природною ловкостью, заключавшейся в замечательном искусстве приспосабливать при операции движения ног и всего туловища к действию оперирующей руки. На privatissimum Лангенбека Пирогов первый раз увидел такое искусство приспособления; а это делалось не случайно, не как-нибудь, но по известным правилам, указанным опытом.

“Впоследствии,— пишет Пирогов,— мои собственные упражнения на трупах показали мне практическую важность этих приемов”. Далее Лангенбек возводил в принцип при производстве хирургических операций избегать давления рукою на нож и пилу. “Нож должен быть смычком в руке настоящего хирурга”, — говаривал Лангенбек. “Лангенбек, — замечает Пирогов, — научил меня не держать нож полною рукой, кулаком, не давить на него, а тянуть, как смычок, по разрезываемой ткани. И я строго соблюдал это правило во все время моей хирургической практики везде, где можно было это сделать”. Таким образом, в отношении оперативной техники Пирогов усвоил себе принципы Лангенбека. Сама личность Лангенбека, оригинальная и симпатичная, осталась не без влияния на Пирогова, тем более что жизнь в маленьком университетском городке допускала большую возможность сближения между профессорами и слушателями. Впоследствии в своих “Анналах дерптской клиники” Пирогов с благодарностью вспоминает о Лангенбеке и его privatissimum.

Двухгодичное пребывание за границей приближалось к концу. Незадолго до отъезда будущие профессора получили от министерства Уварова запрос, в каком университете желал бы каждый из них занять кафедру. Пирогов отвечал, конечно, не задумываясь — в Москве, на родине. Уверенный в этом, он известил потом свою старушку-мать, чтобы она загодя распорядилась квартирой и так далее.

С такими мечтами выехал Пирогов в мае 1835 года из Берлина. В дороге он неожиданно расхворался и, совершенно больной, без копейки денег, приехал в Ригу. Ехать дальше представлялось немыслимым, и Пирогов написал о своем положении жившему в Риге попечителю Дерптского университета, бывшему одновременно остзейским генерал-губернатором. “Не помню, — говорит он, — что, но судя по результату я, должно быть, в этом письме навалял что-нибудь очень забористое”. Не прошло и часу времени, как к Пирогову прилетел от генерал-губернатора медицинский инспектор, доктор Леви, с приказанием тотчас принять все меры к облегчению участи проезжего. Леви отнесся с живейшим участием к больному и был, по выражению самого Пирогова, его “гением-хранителем во все время пребывания в Риге”.

Пирогова со всеми возможными удобствами поместили в большом загородном военном госпитале, где он пролежал около двух месяцев. Когда молодой ученый уже поправился, его посетил генерал-губернатор и сообщил, что он говорил о нем с министром и что ему нет нужды торопиться с отъездом. Успокоенный попечителем, Пирогов остальное время своего пребывания в Риге посвятил хирургической практике, представившейся ему как в городе, так и в самом госпитале, где не оказалось оператора. После целого ряда блестящих операций Пирогов в сентябре покинул Ригу, чтобы ехать в Петербург представиться министру до занятия кафедры в Москве.

По пути он решил завернуть на несколько дней в Дерпт и повидаться с семейством Мойера и другими знакомыми. Здесь его ожидало известие, поразившее как гром,— известие о назначении на московскую кафедру не его, а Иноземцева.

“Первая новость, услышанная мною в Дерпте, — пишет Пирогов, — была та, что я покуда остался за штатом и прогулял мое место в Москве. Я узнал, что попечитель Московского университета Строганов настоял у министра об определении на кафедру хирургии в Москве Иноземцева. Первое впечатление от этой новости было, сколько помню, очень тяжелое — недаром же у меня никогда не лежало сердце к моему товарищу по науке... Это он был назначен разрушить мои мечты и лишить меня, мою бедную мать и бедных сестер первого счастия в жизни! Сколько счастья доставляло и им, и мне думать о том дне, когда наконец я явлюсь, чтобы жить вместе и отблагодарить их за все их попечения обо мне в тяжкое время сиротства и нищенства! И вдруг все надежды, все счастливые мечты, все пошло прахом!”

С такими тяжелыми мыслями и грустным чувством, в полном неведении относительно своей дальнейшей судьбы Пирогов решил пока остаться в Дерпте. “Теперь, — пишет он, —спешить было некуда. Одно действие на сцене жизни кончилось, занавес опустился. Отдохнем от испытанных волнений и подождем другого”.


ГЛАВА IV

Предложение Мойера. Поездка в Петербург и петербургские впечатления. Выбор в экстраординарные профессора Дерптского университета. Пирогов — профессор и клиницист. “Анналы хирургической клиники”.  Отношения со студентами. Поездка в Париж. “Чингисхановы нашествия” на Ригу и Ревель. Ученые труды дерптского периода.

Недолго, однако, пришлось Пирогову ждать следующего действия — одного из самых блестящих в его жизни.

Ко времени возвращения Пирогова в Дерпт тамошняя хирургическая клиника была в печальном состоянии. Избранный ректором Мойер за массой дел не вел совсем клиники и не читал никаких лекций. Клиника была предоставлена ассистенту А. Струве, позднее профессору Харьковского университета.

Пирогов стал усердно посещать клинику. Как раз в клинике скопилось несколько весьма интересных и трудных оперативных случаев. Мойер поручил молодому хирургу распорядиться с этими больными по своему усмотрению. Между ними был мальчик с каменной болезнью, которому нужно было сделать операцию удаления камня (литотомию). Один из бывших в Берлине одновременно с Пироговым студент рассказал в Дерпте о необыкновенной скорости, с какою молодой хирург делает литотомию на трупе.

“Вследствие этого, — пишет Пирогов, — набралось много зрителей смотреть, как и как скоро сделаю я литотомию у живого. А я, подражая знаменитому Грефе, поручил ассистенту держать наготове каждый инструмент между пальцами по порядку. Зрители также приготовились, и многие вынули часы. Раз, два, три — не прошло и двух минут, как камень был извлечен. Все, не исключая и Мойера, смотревшего также на мой подвиг, были изумлены. — В две минуты, даже менее двух минут, это удивительно, — слышалось со всех сторон”.

За этою операцией последовал целый ряд других очень трудных, блестяще произведенных Пироговым. Хирургическая клиника ожила, в ней закипела жизнь.

Вскоре после этого Мойер пригласил к себе Пирогова и, как некогда Мухин удивил его предложением ехать в Дерпт, так и Мойер еще больше поразил его, предложив ему ни более ни менее, как занять кафедру хирургии в Дерптском университете. Пирогов, мечты которого о профессорстве и жизни в Москве вместе с матерью и сестрами были разбиты, с радостью принял столь лестное для него предложение. Медицинский факультет, которому Мойер предложил Пирогова как своего преемника, единогласно выбрал его в профессора. Дело перешло в Совет университета, а Пирогов отправился в Петербург, чтобы представиться министру и ожидать окончательного решения.

По приезде в Петербург, сделав официальные визиты, молодой профессор стал посещать городские больницы и госпитали, преимущественно Обуховскую больницу и Марии Магдалины. Больничные врачи в Петербурге, как и в Риге, при первом же знакомстве с Пироговым, выразили желание выслушать у него курс хирургической анатомии, науки, даже название которой было неизвестно многим врачам. Лекции эти продолжались недель шесть, слушателей было свыше 20-ти, в том числе лейб-медик П. Ф. Арендт и профессор Медико-хирургической академии Саломон. Обстановка лекций была самая жалкая. Аудиторией служила покойницкая Обуховской больницы, небольшая, довольно грязная комната, освещенная несколькими сальными свечами. Днем лектор приготовлял препараты, обыкновенно на нескольких трупах; на самой лекции он демонстрировал на своих препаратах положение частей какой-либо области и тут же делал на другом трупе все операции, делаемые в этой области, с соблюдением требуемых хирургическою анатомией правил. Этот наглядный способ в особенности заинтересовал слушателей; он для всех них был нов, хотя почти все слушали курсы и в заграничных университетах. Лекции эти ввиду состава своих слушателей Пирогов читал по-немецки.

Пирогов перезнакомился с массой петербургских врачей и с профессорами Медико-хирургической академии. Немало операций произвел он в это первое свое пребывание в Петербурге в Обуховской больнице и больнице Марии Магдалины. Вот как рассказывает он о своем времяпрепровождении в Петербурге:

“Целое утро в госпиталях — операции и перевязки оперированных, потом, в покойницкой Обуховской больницы, — приготовление препаратов для вечерних лекций. Лишь только темнело (в Петербурге зимой между 3—4 часами), бегу в трактир на углу Сенной и ем пироги с подливкой. Вечером, в семь, опять в покойницкую и там до девяти; оттуда позовут куда-нибудь на чай, и там до 12. Так изо дня в день. Несмотря на усиленную деятельность с раннего утра до поздней ночи, меня не тяготила эта жизнь: мне жилось привольно в своем элементе”.

Между тем в Совете университета выборы Пирогова на кафедру хирургии затянулись. В особенности восстали против него представители теологического факультета. Дерптские богословы открыли какой-то закон основателя Дерптского университета, Густава-Адольфа Шведского, в силу которого одни только протестанты могли быть профессорами университета.

“Существовал ли такой закон, — замечает Пирогов, — или нет, Бог его знает, но при Николае Павловиче на него нельзя было ссылаться. Это понимали, вероятно, не хуже других и дерптские богословы”.

Во всяком случае, в Совете поднялись бесконечные споры.

Пирогов терял терпение, выходил из себя и бомбардировал Мойера письмами, объявив ему наконец, что решается принять кафедру в Харькове, предложенную ему через Арендта попечителем Головкиным.

Наконец, в марте 1836 года, он получил известие о своем избрании в экстраординарные профессора.

“Матушку и сестер, — пишет Пирогов, — я не решался перевезти из Москвы в Дерпт. Такой переход, мне казалось, был бы для них впоследствии неприятен. И язык, и нравы, и вся обстановка были слишком отличны, а мать и сестры слишком стары, а главное — слишком москвички, чтобы привыкнуть и освоиться”.

Итак, “миг вожделенный настал” — Пирогов получил кафедру.

“Вот я, наконец,— восклицает Николай Иванович,— профессор хирургии и теоретической, и оперативной, и клинической. Один, нет другого. Это значило, что я один должен был: 1) держать клинику и поликлинику, по меньшей мере два с половиной — три часа в день; 2) читать полный курс теоретической хирургии 1 час в день; 3) оперативную хирургию и упражнения на трупах 1 час в день; 4) офтальмологию и глазную клинику 1 час в день; итого 6 часов в день. Но шесть часов почти никогда не хватало; клиника и поликлиника брали гораздо больше времени, и приходилось 8 часов в день. Положив столько же часов на отдых, оставалось еще от суток 8 часов, и вот они-то, все эти 8 часов, и употреблялись на приготовление к лекциям, на эксперименты над животными, на анатомические исследования для задуманной мною монографии и, наконец, на небольшую хирургическую практику в городе”.

Как же справлялся со всею массой работы 26-летний ученый? Каким профессором был Пирогов? Каким клиническим учителем? “Пусть учится только тот, кто хочет учиться,— это его дело. Но кто хочет у меня учиться, тот должен чему-нибудь научиться — это мое дело, так должен думать каждый совестливый преподаватель”. Вот девиз, с которым взошел на профессорскую кафедру Пирогов.

Занимаясь специально предметом целых восемь лет до своей профессуры, Пирогов мог смело сказать, что “знал его не хуже других”. Не считая себя принадлежащим к бесталанным доцентам, не будучи также трусом, молодой профессор, не приготовившись, не изложив мысли на бумагу, не наведя справок и не записав их точно, никогда не решался в первые годы вступить на кафедру. Составленные им записки занимали 300 листов мелкого письма.

Стараясь дать своим слушателям возможно более полные теоретические сведения по всякому вопросу, Пирогов вместе с тем поставил себе задачей делать свои лекции как можно более наглядными. Так, на своих лекциях Пирогов производил вивисекции, опыты над животными. Он воспроизводил, например, на кошках и собаках проникающие раны грудной полости, чтобы обратить внимание слушателей на особенный свист, обусловленный выхождением воздуха при подобного рода ранении груди; или же он воспроизводил проникающие раны брюшной полости и кишок, чтобы демонстрировать на живом организме наложение разного рода швов. Такое наглядное преподавание хирургии, которого никогда не видели в Дерпте ни до, ни даже после Пирогова, да и вообще вряд ли где и в другом университете, способно было в высшей степени привлечь слушателей и помочь им уяснить и усвоить себе слышанное из уст профессора.

В основание своих клинических занятий со студентами Пирогов положил способ, принятый Рустом, но, конечно, не утрируя его и не шарлатаня, как это зачастую делал Руст. Метод Руста, о котором мы уже говорили в свое время, был тогда еще нов. Кроме того, Пирогов требовал от студентов, чтобы они при исследовании больного и при клиническом разборе случая отдавали себе строгий отчет во всем том, что отвечают профессору, не могли бы отделываться каким-либо общим местом, а или говорили бы дело, или же сознавались в своем незнании. Ведя таким образом свои клинические занятия, Пирогов учил студентов систематически мыслить у постели больного. Между тем лишь немногие клиницисты заботятся о развитии этой существенно важной для будущей профессиональной деятельности способности в своих слушателях, а очень многие из клинических наставников, к сожалению, не делают этого по не зависящим от них обстоятельствам, а именно — за отсутствием у них самих этой способности.

Выдающеюся чертою, делающею величайшую честь Пирогову как клиническому наставнику, представляется его научная добросовестность по отношению к своим ученикам, его откровенное признание перед аудиторией своих ошибок. В бытность свою за границей он “достаточно убедился, что научная истина далеко не есть главная цель знаменитых клиницистов и хирургов”. Пирогов видел там, что в знаменитых клиниках нередко принимались меры не для открытия, а для затемнения научной истины. “Везде,— говорит он,— было заметно старание показать товар лицом, и это бы еще ничего, но с тем, вместе товар худой и недоброкачественный продавался за хороший и кому? — Молодежи, неопытной, не знакомой с делом, но инстинктивно ищущей научной правды”.

Это недостойное и несимпатичное стремление шло вразрез со взглядами нашего ученого на обязанности клинического наставника. “Для учителя такой прикладной науки, как медицина, писал он, необходима, кроме научных знаний и опытности, еще добросовестность, приобретаемая только трудным искусством самосознания, самообладания и знания человеческой натуры”. И вот, чтобы приблизиться, сколько можно, к тому идеалу, который Пирогов составил себе об обязанностях профессора хирургии, он положил себе за правило при первом своем вступлении на кафедру ничего не скрывать от своих учеников, откровенно сознаваться перед своими слушателями в своих ошибках и во всех промахах у постели больного.

Осуществлением такого решения на деле явилось издание Пироговым “Анналов (летописей) хирургической клиники” за первые два года его профессорства, составленных им в этом духе. “Анналы” эти представляют собрание клинических лекций Пирогова и описание случаев, наблюдавшихся в клинике. Обыкновенно подобные клинические отчеты носили и носят совершенно иной характер. Выбираются наиболее блестящие клинические случаи в смысле диагноза или лечения, и о них-то главным образом и повествуется ad maiorem gloriam автора отчета; о неудачных же в лучшем случае упоминается либо вскользь, либо за волосы притягиваются все возможные и невозможные извиняющие и смягчающие вину обстоятельства. В “Анналах” Пирогова мы видим диаметрально противоположное направление. Взяв эпиграфом слова Ж.-Ж. Руссо из его “Исповеди”: “Que la trompette du jugement dernier sonne quand elle voudra; je viendrai ce livre à la main me présenter devant le souverain juge. Je dirai hautement: Voilà ce que j'ai fait, ce que j'ai pensé, ce que je fus” [“Ïусть труба последнего суда протрубит, когда захочет; я предстану, с этой книгой в руке, перед высшим судьей. Я скажу во всеуслышание: вот что я делал, что думал, чем был” (фр·)], Пирогов в своей клинической исповеди также не щадил себя и откровенно сознавался в своих ошибках как при диагнозе, так и в лечении, подробно останавливаясь на таких случаях. В предисловии своем молодой профессор заявил, что пишет книгу эту не для того, чтобы служить молодым врачам примером действий при постели больного, а для того, чтобы не служить.

Какое отрадное впечатление своею научной добросовестностью произвели “Анналы” Пирогова, можно судить по следующему факту. Когда печатались “Анналы”, неожиданно ночью является к Пирогову цензор, профессор минералогии Энгельгардт, вынимает из кармана один лист “Анналов”, читает вслух взволнованным голосом и со слезами на глазах откровенное признание автора в грубейшей ошибке диагноза и сопровождающий это признание упрек собственному тщеславию и самомнению. Прочитав, старичок-профессор принялся обнимать Пирогова и сказал, совершенно растроганный: Ich respectiere Sie (Я уважаю Вас). “Этой сцены,— говорит Пирогов,— я никогда не забуду; она была слишком отрадная для меня... За это задушевное respectiere старика я готов был перенести не одну, а тысячу критик”.

Пирогов, раскрывая сам свои ошибки и критикуя себя беспощадно, не предполагал, что найдутся охотники воспользоваться его положением и в критическом разборе снова выставить на вид признанные им самим грехи его. Критик, однако, нашелся, и “начал валять” Пирогова. “Дело было,— говорит он,— конечно, нетрудное. Я сам облегчил ему этот труд, потому что, печатая свои ошибки, валял себя без милосердия”. Критик, так отвалявший Пирогова, был его петербургский знакомый, д-р Задлер, написавший огромную критическую статью. С этою статьей в руках Пирогов явился в свою аудиторию и доказал, что в ней еще многие из его ошибок не были выставлены. “Я выиграл в глазах моих слушателей,—говорит он,— и благодаря этой критике они мне начали верить вдвое более прежнего”.

Таким образом, если “Анналы” не должны были, по заявлению их автора, служить молодым врачам примером действий при постели больного, то, с другой стороны, научная добросовестность, которою дышала эта клиническая исповедь, должна была служить молодым и даже старым профессорам образцом подражания.

Вполне естественно, что молодой профессор, вложивший всю душу в свой предмет, с увлечением преподававший любимую науку, работавший неутомимо для студентов и для себя, быстро завоевал симпатии молодежи. А Пирогову эти симпатии пришлось действительно завоевывать. Избранный не без давления высшей административной власти, новый профессор был встречен студентами, горячо стоявшими за права университета, с сильным предубеждением и неудовольствием. Сближение между профессором и аудиторией произошло, однако, так быстро и стоило так мало труда Пирогову, что он мог бы с полным правом сказать о себе Цезарево: “пришел, увидел, победил”. Со свойственною молодежи инстинктивной чуткостью студенты с первой же лекции оценили в Пирогове знающего наставника.

Вот как описывает эту первую лекцию Пирогова один из его учеников:

“В первых числах апреля месяца 1836 года была первая лекция Пирогова в анатомическом театре. Предметом ее было учение о суставах, он показывал при этом свои препараты, деланные им самим, еще студентом. Мы (студенты старших семестров) пошли все, но не очень охотно, хотя все были убеждены, что надо учиться. Николай Иванович говорил тогда очень худо по-немецки, так что образование фраз у него выходило иногда очень смешно, почему мы иногда очень громко хохотали. Пирогов немного конфузился, краснел, но серьезно продолжал свою лекцию. По окончании лекции он обратился к нам с следующими словами: “Господа, вы слышите, что я худо говорю по-немецки, по этой причине я, разумеется, не могу быть так ясным, как того желал бы, почему прошу вас, господа, говорить мне каждый раз после лекции, в чем я не был достаточно вами понят, и я готов повторять и объяснять любые препараты” (Фробен).

Студенты из этой первой лекции Пирогова вынесли то впечатление, что молодой профессор, хотя иногда и выражается плохо, но предмет свой знает отлично и что “наконец-то они узнают что-нибудь из хирургии”. На второй лекции студенты уже мало смеялись, а на третьей и вовсе нет. Разумная же и интересная постановка клинических занятий совершенно примирила студентов с новым профессором.

“Правду сказать, удивительно было, да и редко вообще может случиться, чтобы человек, встреченный с негодованием, в течение нескольких недель сделался многоуважаемым, любимым массою молодых людей. Только такому даровитому человеку, каким был Пирогов, и возможно было этого достигнуть так скоро” (Фробен).

Вскоре студенты совершенно забыли о восстании дерптских богословов против выбора Пирогова; он сделался любимым профессором. Не только медики, но и студенты других факультетов приходили в хирургическую клинику и анатомический институт слушать интересные лекции молодого профессора; при этом не играло никакой роли то, что Пирогов не владел еще в совершенстве немецким языком. Позднее, иллюстрируя в одной из своих статей по университетскому вопросу международный характер науки, Пирогов не без гордости упоминает об этом: “Моя милость читала также лекции целых пять лет на ломаном немецком языке; немецкие слушатели слушали меня так же охотно, как и русские, а немцы чувствительнее нашего к грамматическим промахам и ошибкам в произношении”.

Взаимные отношения нового профессора и его ближайших слушателей становились все дружественнее и дружественнее, почти совершенно товарищескими. После вечерних обходов клиники Пирогов со слушателями очень часто заходил в квартиру ассистента, и здесь велась совершенно непринужденная беседа часов до 11—12. Каждую субботу вечером человек 10—15 собирались у Пирогова к чаю. Разговоры были всегда очень оживленные, научные и ненаучные, веселые и остроумные.

Пирогов, как мы видим, не считал нужным вводить в свои отношения со студентами “генеральский” элемент. Он видел в них младших товарищей, ищущих знания у старшего, сведущего и опытного товарища. Он не окружал себя ореолом непогрешимости, не пытался развивать в своих учениках слепой веры в авторитет, а старался будить в них критический дух, поощрять стремление к самостоятельному взгляду на факты. Это и должны были найти слушатели Пирогова в клинической исповеди своего наставника, в “Анналах” его клиники. Университет также по достоинству оценил Пирогова-профессора и на другой же год (1837) избрал его в ординарные профессора, а потом (в 1838 году) отправил с ученой целью за границу, в Париж, выдав ему пособие из университетских сумм.

Пирогова, конечно, сильно интересовали медицинский Париж и тамошние корифеи хирургии. Он поехал в Париж прямо из Дерпта и, нигде не отдыхая, пробыл в пути 13 дней. Несмотря на 13 ночей, проведенных в экипаже, неутомимый ученый сейчас же по приезде отправится осматривать госпитали. Париж в хирургическом отношении не произвел на Пирогова особенно благоприятного впечатления. Всего более поразила его значительная смертность в госпиталях. Сами госпитали, по выражению Пирогова, смотрели угрюмо. Представителями хирургии в Париже были тогда такие знаменитости, как Вельпо, Ру, Лисфранк, Амюсса. Из всех парижских хирургов самое приятное впечатление на него произвел Вельпо.

“Может быть, — рассуждает он, — Вельпо нравился мне и потому, что на первых же порах сильно пощекотал мое авторское самолюбие. Когда я пришел к нему в первый раз, то застал его читающим два первые выпуска моей “Хирургической анатомии артерий и фасций”. Когда я ему рекомендовался глухо: Je suis un medécin russe (я русский врач), то он тотчас же спросил меня, не знаком ли я с professeur de Dorpat, M. Pirogoff, и когда я ему объявил, что я сам и есть Пирогов, то Вельпо принялся расхваливать мое направление в хирургии, мои исследования фасций, рисунки и т.д.”.

Пирогов записался на различные частные курсы и лекции, но вскоре разочаровался в них. Все privatissima, взятые им у парижских специалистов, по его выражению, не стоили выеденного яйца, и он напрасно только потерял свои луидоры.

Занятия Пирогова в Париже состояли единственно в посещении госпиталей, анатомического театра и бойни для вивисекций над больными животными (лошадьми). Это было единственное privatissimum Амюсса с демонстрациями на живых животных. Сам Амюсса, впрочем, редко являлся на живодерню. Чтобы воспользоваться редким случаем вивисекций на больных животных, Пирогов сошелся с несколькими американскими врачами с целью производить вивисекции в живодерне за общий счет.

Кроме этой научной поездки в Париж, Пирогов во время своего профессорства в Дерпте каждые каникулы предпринимал хирургические экскурсии в Ригу, Ревель, а также и в другие города балтийского края. Один из его приятелей называл эти экскурсии по множеству проливавшейся в них крови Чингисхановыми нашествиями. Мысль об этих хирургических набегах возникла у Пирогова в 1837 году, когда слава о нем стала распространяться по Лифляндии и соседним губерниям, и в клинику не только стали являться больные из ближнего соседства, а начали поступать просьбы о принятии больных в хирургическую клинику из разных городов. Маленькая дерптская клиника (22 кровати) не могла, разумеется, удовлетворить предъявляемым требованиям. Ввиду такого увеличивающегося спроса на хирургическую помощь Пирогов и стал производить свои “Чингисхановы нашествия”, беря с собою нескольких ассистентов. По инициативе местных врачей в маленьких городах пасторы соседних деревень объявляли в церквах всенародно о прибытии дерптского хирурга. К нему стекались все слепые, хромые, страдающие наростами — одним словом, разнообразнейшие хирургические больные. Пирогов и его ассистенты оказывали каждому всю возможную оперативную помощь.

Пирогов занимал профессуру в Дерпте в течение пяти лет, с 1836 по 1841 год. За этот период Пирогов издал 2 тома клинических анналов (1837—1839), свою “Хирургическую анатомию артериальных стволов и фасций”, сразу завоевавшую ему имя в науке, и монографию о перерезке ахиллесова сухожилия. Клинические анналы, о характере и цели которых мы уже говорили выше, свидетельствуют живо о том, как содержательны, остроумны и блестящи были лекции Пирогова.

Хирургическая анатомия артериальных стволов и фасций представляет собой атлас рисунков, литографированных с препаратов, специально сделанных Пироговым, с латинским и немецким текстом. Позднее были выпущены русские издания этого классического труда, частью самим Пироговым, частью другими хирургами (издания Шимановского, Коломнина).

Наконец, монография его о перерезке ахиллесова сухожилия имеет своим предметом процесс заживления перерезанного сухожилия. Монография эта представляет собой образец того, как Пирогов ставил работы по экспериментальной хирургии, и доказывает, какие прекрасные результаты, какие важные и поучительные выводы могут давать такие работы. Пирогов посвятил также много времени и труда экспериментальному решению вопроса относительно радикального излечения грыж. Результаты этих опытов изложены им в его клинических анналах на страницах, посвященных лечению грыж. Вообще, при решении многих вопросов клиники Пирогов обращался к вивисекции. Он требовал всегда такую массу животных, что в самом Дерпте не хватало уже кошек, собак и кроликов, и его ассистенты часто принуждены были объезжать соседние деревни для покупки этих животных.

Желая распространить в публике более здравые взгляды на хирургию, поднять доверие к ней и поколебать страх публики перед ножом хирурга, молодой профессор вскоре после своего появления в Дерпте прочел в университете публичную лекцию “О предубеждении публики против хирургии”.

Когда Пирогов покидал Дерптский университет, слушатели его при прощании с ним выразили единодушное желание поставить его портрет в операционной зале.

Довольно удачный портрет, писанный масляными красками русским художником Хрипковым, жившим тогда в Дерпте, украшает и поныне операционный зал, по крайней мере находился там до половины 80-х годов.


|




Спасибо за предоставленную информацию





Карта сайта
Все права на материалы, находящиеся на сайте "Prioslav.ru", охраняются в соответствии с законодательством РФ. При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на "prioslav.ru" обязательна.
Работает на Amiro CMS - Free